«Пока я помню, я существую…» – пелось в популярной советской песне. Журналистские блокноты помогают сохранять память и дают новую жизнь полузабытым репортерским впечатлениям. Этот очерк – дань нескольким давнишним встречам с удивительными людьми русской эмиграции во Франции: с Верой Львовной и Владимиром Ивановичем Лабунскими. С сокровенными людьми, трогательными до заключительнее венки на шее, искренними и солнечными…
– Вот и расхлебываем! – Вера Львовна подпирает подбородок и замирает на мгновенье. А потом, будто хватившись, срывается с места и опять принимается потчевать:
– Что ж вы ничего не берете? Варенье, булочки… Что Бог послал, у нас все попросту, по-русски…
Образа в углу. Плошка деревянная с крашеными яйцами. На стене – шашка в ножнах.
– Немало?
Владимир Иванович понимает, не заставляя меня договаривать:
– Не считал. Как-никак два с лишним года отмотал в седле… И моя кровь в России осталась. Истина, и тут шашка спасла: срикошетила пульку, она до кости не достала… А вот и табакерка полковая… Такие только у нас были – с гербом и эмблемой. А вот и чарочка! Подносили мы ее в полку лишь самым почетным гостям. Помню, налил я в нее на три четверти шампанского и поднес генералу Деникину. Он вот тут, на вашем месте сидел.
Деникин, Врангель, Слащев, Барбович, Романовский… В узкой, совсем советской по размерам квартире Веры Львовны и Владимира Ивановича Лабунских эти фамилии звучат не как ссылки на учебник, а как доля биографии. Часть жизни.
Корнет Лабунский – последний дроздовец…
– Кадровых офицеров у нас было по пальцам сосчитать. Три года шла брань. Страшная война! Самая деятельная часть населения была уничтожена огненным молохом. А русский офицер, испокон столетию известно, всегда в атаку первым ходил… В дивизии нашей были только добровольцы. В основном молодежь. Такие, как я. Когда завязалась революция, я учился в последнем классе гимназии. Дело было в Полтаве, где отец мой служил священником. Политикой я не интересовался, но когда пали устои, вера, выход для меня оставался одинешенек – постоять за Россию! Когда я уходил к Дроздовскому, отец благословил меня.
– Постойте, Владимир Иванович, что-то очень мотив знакомая.
– А-а-а, узнаете? И песню у нас украли вместе с Родиной. Комиссары потом переписали слова, и получилось «По долинам и по взгорьям…», музыка общенародная. Правильно! Мы и есть народ.
Он смотрит на меня изучающе. И вдруг как-то обмякает.
– Можно я вас расцелую, дорогой вы мой? Вы же родной. Вы же из дома, из России… Верую, что жертвы наши – с двух сторон! – были не напрасны. Верю, что народ наш еще более могучим станет. Только пускай он будет счастливым! А слово свое в истории он скажет, и не раз. Верьте мне. Перед вами – один из последних белых воинов.
Восемьдесят девять лет. Заключительный из могикан. И место себе уже заранее заказал на кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Рядом с боевыми товарищами – семеновцами, преображенцами, эриванцами… У дроздовцев на русском погосте под Парижем – собственный участок, с витиеватой буквой «Д» на надгробных плитах.
Генерал-майор Дроздовский умер от гангрены после легкого ранения под Ставрополем. На пирамиде (убавленной копии разрушенного землетрясением галлиполийского памятника в честь вождей Белого движения), что на кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, дроздовцы поминаются совместно с марковцами, колчаковцами, деникинцами… По-разному сложилась жизнь полководцев разрозненных воинств армии, неслучайно названной Добровольческой и никогда не сделавшейся единой регулярной.
– Кем только ни были, когда потеряли Родину, – вспоминает Владимир Иванович. – Полный адмирал русского флота Диков устроился швейцаром в лазарете. Генерал Яковлев крем натирал и разносил его по ресторанам. Генерал Матофанов научился стричь: бывало, стрижет час, а руки его уже не
слушаются, трясутся. Потом начал делать «лосьоны для красоты»… И смех и грех! А генерал Черемисов вместе со мной работал на такси. Многие русские бойцы стали во Франции шоферами такси. Когда в 1940-м сдали Париж, у французов появилась грустная шутка: «Надо было наших офицеров посадить на таксомотор, а русских – отправить на фронт».
Несильным, но верным голосом («Когда мы стояли в Болгарии, пел в казачьем хоре») запевает Владимир Иванович. После из-под стола, со шкафа, из-за дивана появляются альбомы с аккуратно уложенными под целлофан фотографиями, полковыми документами, вырезками из журнала «Часовой»:
– Это труд нашего полкового художника. Вся история 2-го конного Дроздовского полка: от Ясс до Галлиполи. Слева в нижнем углу – полковник Дмитрий Силкин, заключительный командир полка. Казак был, воевал рядом со своей женой в одном строю. Потом жил возле нас в Медонске (так Лабунский именует парижский пригород Медон. – К. П.). В 1944 году решил отправиться к Власову в РОА. Я, помню, ему говорю: «Куда ты едешь? Все уже окончено!» А он: «Я военный, политикой не занимаюсь. Генерал Краснов бросил клич, значит, надо идти. Я не против России хочу воевать – она брань уже выиграла, а против Сталина…» В мае 1945 года англичане выдали Силкина вместе с другими казаками в Линце… (На самом деле Силкин кончил с собой, чтобы не попасть в плен. – К. П.).
Дроздовский и марковский белые офицеры на позиции возле бронепоезда. Рисунок из французского журнала «Иллюстрация». 1919
Декламирую: «Краткая выписка из боевой жизни 2-го конного имени генерала Дроздовского полка». Наивно-проникновенное повествование фронтового писаря о военном пути воинской части. Сколько подобных бумаг прошло через мои руки в свое время, когда я занимался изучением архивов ЦГАСА – Центрального государственного архива Советской Армии! «Н-ская доля прошла покрытый боевой славой путь от Дона до Праги… От Москвы до Берлина…» На этот раз ощущение было совсем другим, незнакомым ранее, словно зазеркальным: говорилось о нас и вроде бы не о нас. «Переброска в район Юзовки и высадка на станции Волноваха. Борьба с бандами Махно. 5 января 1919 года бои за Федоровку; бои под Гуляй-Поле-Гусарка. Отход на Крым…» И тут же: «Изрублен 4-й пехотинский советский полк и вогнан в Сиваш… 14 мая полк по приказу выступил в Керчь для ликвидации банд красных, засевших в каменоломнях города».
Какой стиль похожий! Одни: «Банды красных, предатели России». Другие: «Белогвардейские каратели, свора офицерья». Одни: «Буденовщина, сталинщина». Иные: «Деникинщина, врангелевщина…» Более чем полувековое перетягивание нервущегося, режущего руки каната между двумя Россиями, образы каких сегодня, как изображения, увиденные одновременно разными глазами – левым и правым, – складываются воедино. И все-таки: кто первым кинул камень? Как там у Артема Веселого в «России, кровью умытой»?
«Ну, а как, сынок, русскому русского бить-то не страшно?» – спрашивают бойцы Кавказского фронта, возвращающиеся домой, молодого большевика, уговаривающего их вступить в Красную гвардию. – Сперва оно, действительно, вроде неуклюже, – ответил красногвардеец, – а потом, ежели распалится сердце, нет, ништо» (Геллер М. Я., Некрич А. М. «Утопия у власти». 1982).
– Пробудился зверь, стихия! – вступает в разговор Вера Львовна. – Жестокость была с двух сторон, а кто первым прибег к силе? Разве не Троцкий? Эполеты штыком вырезали на плечах царских офицеров! Троцкий называл это «устрашением».
«Устрашение есть могущественное оружие политики, и международной, и внутренней. Война, как и революция, основана на устрашении. Победоносная война истребляет по общему правилу лишь ничтожную часть побежденной армии, устрашая остальных, сламывая их волю. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи» (Троцкий Л. Д. «Терроризм и коммунизм». 1920 г.).
– Но кушать, Вера Львовна, и немало свидетельств белого террора. Да вы об этом и сами знаете.
– Было, было! Насилие порождает сила. Порочный круг. Но у белых террор был делом рук отдельных ожесточившихся людей, порой даже садистов. У красных же он обрел государственный нрав, получил теоретическое обоснование. Так же, впрочем, как и безответственно обещанные утопии. Неизвестное новое всегда кажется более заманчивым, чем неплохо знакомое старое.
«Ну, я простой человек, – исповедовался председатель полтавской ЧК Долгополов Владимиру Галактионовичу Короленко. – Сознаться, я ничего не читал о коммунизме. Но знаю, что дело идет о том, чтобы не было денег. В России уже денег и нет… Всякий трудящийся получает карточку, трудился столько-то часов… Ему нужно платье. Идет в магазин, дает свою карточку. Ему дают платье, которое стоит столько-то часов труды… Теперь приходится делать много жестокостей… Но когда мы победим…» (Короленко В. Г. Из дневников 1917–1921 гг.).
– Эх, Полтава, Полтава!.. До 1928 года я с папой переписывался, он был благочинным уезда. И из Болгарии ему писал, и из Югославии, и из Франции. А в 1928 году отца сослали на лесозаготовки в Северодвинский кромка. Мать сама поехала за отцом, знала, что он без нее не выживет… Обо всем этом я узнал случайно: когда встретил уехавших со другой эмиграцией вековых друзей нашего дома… Теперь все прошло и быльем поросло.
– А я, Володенька, забыть не могу. Не могу! Помню, отходили мы с папой из Ростова. Ночь. Ростовский вокзал. И сотни людей лежат на полу вповалку, ожидая теплушки, – эвакуация! И вдруг чей-то голос затягивает: «Стоит гора высока-а-а-я…» Одинешенек за другим все запели. Мощно, слитно. Так поют только один раз – перед смертью. Все, что прожито, ушло в эту песню. «Стоит гора рослая…» Что нам, кроме нее, еще оставалось?
Молчим. Тишина эта кажется еще более пронзительной оттого, что в скверике под окном щебечут дети. Много лет назад утеряла Вера Львовна от менингита свою Милочку – единственную девочку, ненаглядную! – а больше Господь деток не дал.
– Есть ужас перед смертью. А есть и другой – когда вы видите, как на глазах у вас все рушится: устои, идеалы, принципы. Такой страх случается перед лавиной… Мой отец был кадровым офицером. Служил в Персии, потом – в Закавказье. Когда сформировалась Добровольческая армия, пошел к Антону Ивановичу Деникину. На авангардные позиции! Отца звали Лев Иванович Иванов.
– Как?
– Полковник Иванов. Что вы так удивились? На Ивановых, мой милый, вся Россия до сих пор держится!
– Уж я-то ведаю, Вера Львовна… Дело в том, что мой прадед тоже полковник Иванов. Кстати, воевал в Первую мировую вместе с моим дедом, какой был его адъютантом, на Румынском фронте, – там же, где и полковник Дроздовский.
– Надо же! А где же ваш Иванов в гражданскую воевал?
– Против вашего… Впрочем, размышляю, два Ивановых, разделенных линией фронта, не встречались. Мой прадед, командир Красной армии Николай Николаевич Иванов, был на Северо-Западном фронте, против Юденича и атамана Булак-Балаховича.
– А как существование его потом сложилась? Мой отец после долгих скитаний наконец осел во Франции, организовал магазин молочных продуктов, рассылал по русским ресторанам творог и сметану. Я ведаю, отчего он умер. От тоски по Родине.
Плакат Добровольческой армии. В правом верхнем углу –бело-сине-красный армейский нарукавный шеврон. 1919
– Мой прадед, как мне повествовали, тоже прожил после революции недолго. В 1928 году был сослан «без права переписки». Умер оттого, что не хотел и не умел таить: та Россия, за которую он воевал, так и не родилась.
– Как рухнуло все быстро! Рухнуло… Как время не считай, оно все равно идет быстрее нас. – Лабунский раскладывает снимки из альбома и комментирует их. – Это генерал Кутепов, глава нашего Общевойскового союза, на приеме в мэрии 15-го округа в Париже. Негустой был человек! С 1903 года по 1917-й прошел аттестации от первого офицерского чина до полковника. Трижды ранен. Все боевые награды до ордена Святого Георгия III степени! Расстрелян Сталиным после похищения из Парижа в 1930 году. А это генерал Фок – крепыш, живчик! Во пора испанской войны пришел на пункт вербовки добровольцев в Париже. Его спрашивают: «Есть опыт военных действий?» Он: «Есть! Я – русский генерал». – «Сколько же вам лет? Нам необходимо воевать, а не парады принимать». – «А это вы видели?» И шестидесятилетний Фок сделал на руках стойку на стуле. Как и многие русские эмигранты, пришагавшие на помощь Франко, он погиб в Испании. Не представляете, как было больно тогда: единственные в мире, кто выступил против террора и анархии сталинских агентов в Испании, бывальщины Гитлер и Муссолини. Чудовища восстали против чудовища! И все равно ведь друзьями оставались. Помню, как сновали друг к товарищу в 1937 году во время Всемирной выставки в Париже сталинисты и нацисты. Павильоны Германии и СССР стояли друг визави друга.
На улице «взрывается» радио в припаркованной машине. Томный кастильский тенор поет: «Серая моя печаль, серая…» И моя печаль тоже стальная. Ни красная, ни белая, ни зеленая, ни черная. Серая. Ибо я сам сер, как мышиного цвета школьная форма, в которой меня обучали четверть столетия назад видеть мир только в двух цветах: «наши» – и «не наши». А ведь у белого цвета немало тонов и спектров.
А Владимир Иванович продолжает свои мемуары. Он и не подозревает, сколько раз я тонул под пулеметным огнем вместе с Чапаевым, замерзал в степях вместе с Кочубеем, перевязывал раны совместно со Щорсом, передавал пламенные репортажи из осажденного Мадрида вместе с Кольцовым!..
– А вот и Чернецовец – Василий Чернецов, легендарный донской партизан: отряд его бил алых по тылам, расправлялся с предателями казачества. Потом Цветаева напишет в «Лебедином стане»: «Старого мира последний сон: Молодость – Доблесть – Вандея – Дон…». Впрочем, «российской Вандеей» Дон так и не сделался. Слишком пассивным было казачество, сидящее на жирных землях. А это Крым. Вскоре грянет наш последний бой.
«Все кончено!..» Впрочем, все для белоснежных было кончено гораздо раньше: уже осенью 1919 года победа Красной армии не оставляла сомнений. У контрреволюционного движения не отыскалось ни признанного лидера, ни общей программы. Белые знали, за что воевали, но не представляли будущего России, кроме того что она будет «целая и неделимая». И еще – преимущества большевиков были чисто стратегическими.
«Преимущество нашего положения, – писал Троцкий, – заключалось в том, что мы занимали центральное поза и действовали по внутренним линиям. Как только противник обозначал направление своего удара, мы имели возможность подготовить контрудар. Мы могли концентрировать наши мочи для наступления в наиболее важных направлениях и в необходимый момент».
– Когда подошли к Севастополю, последний пароход отчаливал. Мы под командованием полковника Михаила Кобарова прикрывали отход, плечом к плечу. Все окунулись, и пароход отошел. На рейде появился крейсер «Корнилов» с генералом Врангелем на борту. Облепленное людьми судно громким «Ура!» приветствовало главнокомандующего. Генерал возвысился на палубу и обратился к нам: «Господа! Мы отходим. Но ни одно государство до сих пор нас не приняло. Однако переговоры ведутся. Верю, что найдется в Европе край, которая захочет дать нам приют. Благодарю за службу! Чтобы не было потом нареканий, обращаюсь ко всем: кто хочет остаться на родимый земле, может вернуться в Севастополь. Для этого будет подан катер».
Крымская эвакуация: посадка войск Русской армии генерала Врангеля на пароход «Саратов». Ноябрь 1920
Возле 70 человек сошло – те, у кого остались в Крыму семьи. Если бы знали они, что идут в объятия к самому Белу Куну. После мы узнали: все, кто сошел на берег, поверив в обещания красных об амнистии, были уничтожены.
«Троцкий сказал, что не придет в Крым до тех пор, пока хоть одинешенек контрреволюционер останется в Крыму; Крым – это бутылка, из которой ни один контрреволюционер не выскочит, а так как Крым отстал за три года в своем революционном движении, то скоро подвинем его к общему революционному уровню России…» – так заявлял Бела Кун, уважительно представленный в энциклопедии «Гражданская война и военная интервенция в СССР» как «венгерский интернационалист». И не попросту заявлял, но и весьма эффективно «подвигал» Крым «к общему революционному уровню России». До того как сталинские пропагандисты назвали Крым Всероссийской здравницей, он был траурными литерами вписан в историю как Всероссийское кладбище. Замечательный русский писатель Иван Шмелев в своих показаниях лозаннскому суду, начатому в 1923 году над убивцами Вацлава Воровского, утверждал, что в Крыму уничтожено более 120 тысяч человек. Не только офицеров – штатских, в том числе дам, детей, стариков. Специальная комиссия ВЦИКа расследовала крымскую резню 1920–1921 годов. Все «особо отличившиеся» коменданты городов представили в свое оправдание депеши «венгерского интернационалиста» Белы Куна и его помощницы Розалии Землячки-Самойловой, урна с прахом которой и по сей день почиет в Кремлевской стене.
В «Очерках русской смуты» генерал Деникин с беспощадной откровенностью сообщает о причинах поражения Белой армии, как он их понимал. Деникин пишет о моральном разложении армии, о грабежах, о еврейских погромах, какие развращали солдат и офицеров, подрывали дисциплину. Но не это было главным. Генерал Деникин с недоумением констатирует: «После освобождения нашими армиями огромной территории, мы ожидали восстания всех элементов, враждебных советской власти. Такого восстания не произошло…»
«Основная вина поражения русской контрреволюции заключалась в непонимании ее руководителями того, что гражданская война была войной политической. Первым оборотом различного отношения к гражданской войне был тот факт, что революцией руководили политические деятели, контрреволюцией – военные», – считал Троцкий.
– А тут представлены русские легионеры. Те, кого уже в Галлиполи под охраной сенегальских стрелков принялись вербовать в Иностранный легион, – дрожит пожелтевшая снимок в восковой руке со вздутыми венами. – Немало из нас пошло туда. Стал легионером и убийца Воровского Георгиевский кавалер Мориц Конради, опасавшийся возмездия чекистов. А истина ли, что и сейчас слышна в Иностранном легионе русская речь? По радио говорили, телевизии-то у нас нету…
– Говорят, – я теряюсь, что отозваться.
Как-то, будучи проездом в провансальском городе Оранже, где расквартирован дивизион легионеров, совершенно случайно я остановился в маленькой гостиничке. Ее хозяин – не расстающийся с овчаркой рослый человек с многоцветными татуировками и тщательно выбритой головой – не скрывал своих впечатлений от путешествий по свету в рядах многоязычного легиона. Рассказывал он и о том, что кушать сегодня в легионе представители последних волн российской эмиграции: легион дает надежный кусок хлеба, о прошлом же не спрашивает.
– Ой, да какие лишь встречи в Париже не бывали! – всплескивает руками Вера Львовна. – Было время, когда я работала сестрой милосердия. Дневалила в сумасшедшем доме – тут рядом, недалеко от Медона, в котором жило тысячи четыре русских. Однажды вызывает меня доктор и сообщает: «Тут лежит княгиня, соотечественница ваша. Она морфинистка и в очень плохом состоянии… Надо провести рядом с нею ночь, ибо курс детоксикации течёт мучительно». Пошла я в ее комнату, которая располагалась в так называемом Красном павильоне – для особо буйных. Решетки повсюду, мебель привёрнута. Больная спала после успокоительного укола. Я тоже прилегла на соседнюю постель. А под утро моя княгиня зашевелилась и вдруг основы декламировать: «Острою секирою ранена береза, // По коре сребристой покатились слезы…»
Два часа декламировала, а потом очнулась:
– Тут кто-то есть? Кто здесь?
Отвечаю по-русски:
– Это я, княгиня.
– Как, русская? Подумайте, как мне это приятно!
И начала я по ночам приходить к ней дежурить. Мы длинно говорили в темноте, и княгиня рассказала мне свою историю:
– Вы знаете, почему я стала морфинисткой? Дело было еще в России. Я была весьма богатой, мои драгоценности могли поспорить с драгоценностями царицы. Вслед за великой княгиней Елизаветой Федоровной я стала во время брани сестрой милосердия в военном госпитале. И тут началась революция! Глядя на то, что происходит, доктор дал нам по шприцу и по большой ампуле морфия: «Лучше уж вы кончите с собой, чем вас изнасилуют и убьют». Понемногу начала колоться. Втянулась быстро: уколешься и на время забываешь все вокруг…
– Какая блистательная была дама! – продолжает Вера Львовна. – Не обижайтесь, голубчик, ни имени, ни фамилии ее я вам не назову. Это врачебная тайна. Скажу лишь, что род княгини восходил к истокам российской государственности, был воспет Пушкиным и связан с декабристами (Речь, как можно было догадаться, шла о Софье Долгоруковой-Бобринской, фрейлине Императорского двора. – К. П.). До брани она была одной из первых в России женщин-пилотов, владела языками, печаталась в английском журнале. В эмиграции стала водителем таксомотор. Была едва ли не единственной в Париже, ее так и звали «мадам Такси». И вдруг этот скандал: оказывается, русские доктора-эмигранты выписывали ей морфий. Их сейчас после ее показаний должны были судить.
– Я подвела людей, – корила себя княгиня. – Но ситуация поправима. Я не буду лишать своих докторов ни работы, ни свободы. Суда не допущу: я покончу с собой.
– Помилуйте, княгиня! Вы понимаете, что говорите?
– Понимаю, Верочка. В лечебнице этого все равновелико не сделать. Поэтому дождемся моего выхода на свободу. В первый же мой день на воле приглашаю вас на ужин.
В День всех Святых к ней пришёл муж (князь Петр Волконский, известный русский дипломат, второй супруг княгини. – К. П.). Она ему:
– Увези меня отсюда! Увези!
– Не могу, дорогостоящая. Тебе надо еще вылечиться.
– Ты не любишь меня! Значит, ты меня не любишь!
А он смотрит на нее с обожанием:
– Вера Львовна, вы не представляете, что это за дама! Когда мы переходили границу, красные меня задержали, а ее пропустили. Так она вернулась и высвободила меня. Господи, чего ей это стоило!
Она ему:
– Так ты меня не берешь? Тогда я тебя кляну!
– А я тебя обожаю!..
Он был поэт, ее муж, хотя из рода, давшего миру великого композитора. Он посвятил ей стихи:
На четырнадцатый день после выхода на независимость она покончила с собой. Суд над врачами не состоялся.
– Вот такие женщины были в эмиграции! – смахивает слезу Владимир Иванович. – Удивительная все-таки страна, наша Россия! Чтит жен декабристов, пошедших вослед за мужьями в Сибирь, а вот о наших женах, принявших куда вяще муки, говорить не желает. Ведь жен декабристов Родину покидать никто не заставлял.
Главнокомандующий Русской армией генерал П. Н. Врангель, войсковые атаманы, члены правительства Юга России и войсковых казачьих правительств. Севастополь. 22 июля 1920 года. Из архива Марии Николаевны Апраксиной, дочери Николая Михайловича Котляревского, собственного секретаря барона П. Н. Врангеля.
«Кто знает, у кого участь была труднее – у тех, кто уехал, или у тех, кто остался», – хотел вставить я, но удержался. Разве есть что-нибудь глупее, чем об этом судить? Тем более мне, моему поколению. Наш долг иной: учиться у Истории и существовать по-настоящему, зная, как и для чего мы живем…
А Вера Львовна – маленькая, сухонькая, с влажными широко раскрытыми глазами – вся предалась воспоминаниям:
– Уезжали из Тифлиса в 1921 году. Накануне грузинские меньшевики кричали: «Пускай только большевики к нам сунутся! Мы им устроим новый Верден!» А как только увидели коней 11-й Красной армии, сразу принялись вязать чемоданы… Наш состав двинулся вечерком. Есть такой Батумский туннель, очень опасный. Сначала поезд идет в гору, его толкают два локомотива. Потом начинается спуск, поезд выскакивает из туннеля как бешеный, и разом – на резкий поворот. Наш же поезд, когда шел в гору, пятился: слишком большой был состав. Люди сидели друг на друге. И тут звучен: прошли середину туннеля! И понеслось! Все стали креститься, кто еще в Бога верил. Выехали – и вагоны чуть не легли. Но выстояли, Господь избавил.
Приехали в Батум. Нас взяли на английский военный крейсер «Карадок». Бежала грузинская аристократия: Казбеги, Орбелиани… В 5–6 часов пополудни крейсер дрогнул и сделался поворачивать в открытое море. Мы все бросились на палубу. В Батуме каждый вечер в 6 часов был благовест. И в это время, когда мы высыпали на палубу… – Вера Львовна не может удержаться, плачет, – на берегу зазвонили колокола! Звон колоколов российских провожал нас. Все стояли замершие. И у мужчин текли слезы. У кавказцев слезы лились!
Крейсер набирал ход. Поднимался туман, и постепенно Батум стал тонуть, как сон, в дымке тумана. Лишь издали доносилось: бом! бом! бом! Мы удалились прямым рейсом, не заходя никуда. День и ночь, день и ночь… Началась ужасная буря. Она так валяла крейсер, что даже английских матросов закачало. Словно Отечество не хотела отпускать нас. А наутро море успокоилось, и мы увидели перед собой минареты Константинополя. Англичане высадили нас: идите на все четыре сторонки! Мы сошли на берег – без денег, без связей, без языка. И впервые разумом – не сердцем, а разумом! – осознали: покинули мы Россию.
– Сколько же песен, Вера Львовна, вы ведаете? И русских, и украинских, и казачьих!
– Много, дорогой мой… Только оставить их некому. На днях пошли мы с Владимиром Ивановичем продлевать «карт де сежур» – получать вид на жительство во Франции, как возложено иностранцам. Смотрю: ба! А там написано – «совьетик», «советская».
– Э, нет, – говорю, – господа хорошие. Я российская подданная, ни дня советской не была. И французами вашими мы тоже быть не желаем…
Они мне в ответ:
– А у нас сейчас иного бланка для русских нет.
– Ищите! – говорю. – Ищите! – Нашли-таки, в конце концов. Вот!
Владимир Иванович достает из бумажника две закатанные в пластик карточки, на любой из которых написано: «Национальность – русский беженец».