Классик декаданса был автором отличных стихов, учебника по геометрии и пособия по телесным наказаниямЖизнь он звал “дебелой бабищей” и, похохатывая, призывал смерть – “тихую избавительницу”. Но когда в 63 года к нему постучалась реальная кончина, вдруг разрыдался: “Умирать надо? Гнусность… За что? Как смеют?..”
Ю. Анненков. Портрет Федора Сологуба.
Это щенячье "как смеют" и сообщает: на самом деле любил жизнь, как может никто другой.
Я говорю о Федоре Сологубе. Не декаденте даже – ортодоксе декаданса. Классике упадка и дегенерации. Но ведь и весь Серебряный век русской литературы вышел из декаданса. Из упадка и вырождения. Декадентами, читайте "вырожденцами", сделались Бальмонт, Брюсов, Мережковский.
Но первым был Сологуб.
Федя Тетерников еще не знает, что станет Федором Сологубом.
Вторая смена
У него не было детей, но он их обожал. Нежно любил чужих детей и их же жестоко порол. Розги считал альфой и омегой воспитания.
Учитель-инспектор Федор Кузьмич Тетерников и он же – крупнейший стихотворец Федор Сологуб.
Каких-то сто лет назад в уютном двухэтажном домике на углу 7-й линии и Большого проспекта в Петербурге, где располагалось Андреевское общенародное училище, явственно попахивало отлично вымоченными розгами. Днем попахивало. А по вечерам благоухало отличными стихами. Ибо в двери этого дома входили Бальмонт, Брюсов, Куприн, Косая, Кузмин, Вячеслав Иванов, Мережковские, молодой Блок. Вся русская литература сходилась на "вторую смену" к преподавателю математики, который обитал здесь в казенной квартире.
По роли и значению в русской словесности ХХ века его уже тогда вполне можно было наименовать и "учителем", и "инспектором" ее.
Вообще фамилия его была Тютюнников, в Тетерниковых предки превратились запоздалее. А псевдоним "Федор Сологуб" ему, не особо трудясь, придумал почти забытый ныне поэт Минский. Тоже декадент. Минский и познакомил Сологуба с Зинаидой Гиппиус – уже законодательницей мод в литературе. "Как вам понравилась наша восходящая звезда? – спросил ее Минский. – Можно ли вообразить немного "поэтическую" наружность? Лысый, да еще каменный… Подумайте!" – "Нечего и думать, – фыркнула Гиппиус. – Отличный: никакой ему иной наружности не надо. И сидит – будто ворожит: или сам заворожен".
Сологуб Зинаиде несомненно понравился, она назовет его скоро ни немало ни мало "одним из лучших русских поэтов и русских прозаиков". И несмотря на довольно склочный характер собственный, на нетерпимость всего и вся, всегда будет дружить с ним – "кухаркиным сыном".
Учитель-инспектор Федор Сологуб среди преподавателей и учеников Андреевского училища. 1905 год.
Теоретик и практик порки
Сологуб, если уж достоверно, был сыном крепостного украинского портного и русской прачки. Гордился тем, что сам себя сделал. "Селф мэйд мэн", как произнесли бы нынешние, непоротые. Десять лет после Учительского института преподавал математику в провинции. Рвался в столицу. Наставника своего закидывал письмами: "Нужен ли мне Петербург как средство развития таланта, или никаких талантов у меня нет… Как это определить? Поверить в свои неуспехи и сжечь свои труды? Поверить в свои мечты?.."
Сначала его возьмут учителем в столичное Рождественское училище, а после, в Андреевском на Васильевском острове, он вырастет до инспектора. "Превосходным", кстати, был педагогом. Так все говорили.
А розги, а порки, спросите? Не ведаю. Какая-то патология, нечто темное, нутряное. Учитель, тонкий поэт, знаток душ человеческих и – не только сторонник телесных кар, но теоретик порки, горячий исполнитель экзекуций. Добро бы сам не знал розог, так нет же – били его нещадно. В семье в ходу были слова: "плюха", "дура", "хоть бы они все передохли, подлецы". Стихотворца секли ежедневно, ставили в угол на колени, драли за уши. Пороли даже за кляксы. Уже в институте ему было неловко раздеться на медосмотре, ибо горб была исполосована…
В 30 лет он написал статью "О телесных наказаниях". Теория порки, исторические экскурсы, разбор. "Нужно, – твердо писал он, – чтобы ребенка везде секли – и дома, и в школе, и на улице, и в гостях… Дома должны сечь родители, старшие братья и сестры, няньки, гувернеры и даже гости. В школе… учителя, священник… сторожа, товарищи… В гостях за малость пускай его порют, как своего. На улицах надо снабдить розгами городовых: они тогда не будут без дела…"
Во – "педагогика"! Желая ненависти к ученикам Сологуб, кажется, не испытывал. "Чувствовалась в нем затаенная нежность, которой он стыдился, – вспоминала Надежда Тэффи. – Вот… прорвалось у него как-то о его учениках: "Поднимают лапки, замазанные чернилами"… Нежность дави своей, – пишет она, – он прятал. Он хотел быть демоничным".
Может, это ответ?
Константин Эрберг, Федор Сологуб, Александр Блок, Георгий Чулков.
Настичка и Шекспир
Все в нем, подвальном Шопенгауэре, было разноречиво. Лирический поэт – и автор толкового учебника по геометрии; радушный хозяин – и "кирпич в сюртуке", по словам философа Василия Розанова. Беллетрист, выпустивший великий роман "Мелкий бес", где просто размазал мещанство, и – сам "купавшийся" в мещанстве. Как всякий неимущий учитель, любил рестораны, его часто можно было видеть то в кафе-шантане "Аполло", где они с Чулковым и Блоком распивали бутылочку-другую, то в ресторане "Кин" – в той же компании.
Знакомство с Настичкой Чеботаревской (по версии Чулкова) и случилось в одном из ресторанов на Невском.
Товарищи, знакомые, современники, даже литературоведы ныне делят его жизнь пополам: до и после женитьбы. Кажется, ему нравилось быть невольником ее, ведь с приходом Настички "грубая и бедная" жизнь поэта не могла не превратиться, как она и хотела – в "сладостную предание". Теперь в жизнь его ворвались букеты, премьеры, ужины на много персон, балы и даже домашние маскарады. Натуральный "салон" Сологуба. Он был от него в восторге. Жена Алексея Толстого, Софья Дымшиц, вспоминала о Насте как о "хозяйке, опоясывавшей смешным и бестактным культом почитания своего супруга, который медленно и торжественно двигался среди гостей, подобный самому Будде". А Блок, получая приглашения на вечера Сологуба, строчил: "Я не знал, куда от них спастись".
Но ходил!
Теперь в "салоне" Сологуба толклись не только стихотворцы – антрепренеры, импресарио, репортеры, "кинематографщики". А когда собирались одни лишь поэты, Сологуб, как и прежде, заставлял их декламировать стихи по кругу. Потом – по второму кругу, по третьему. Когда кто-нибудь говорил, что у него нет третьего стихотворения, мрачновато упорствовал: "А вы поищете в кармане, найдется…"
Тэффи раз в качестве третьего стихотворения прочитала пушкинское "Заклинание". "Никто не слушал, – пишет. – Лишь Бальмонт при словах "Я жду Леилы" чуть шевельнул бровями. – Но когда я уходила, Сологуб промямлил в дверях: "Да, да, Пушкин строчил хорошие стихи"……"
Пушкин-де – не Шекспир, которому подражал еще в институте. Шекспир для него – "пунктик". Он и за три года до кончины, вроде бы шутя, скажет: "Как ни пиши, а лучше Шекспира – не напишешь. Писать же хуже, чем он, нет смысла. Что же делать? Ложись да помирай…"
"Пляска безумства" – шарж на Сологуба, Блока, Брюсова, Бальмонта со товарищи. Фото: Журнал "Искры", 1909 год.
Заявление Луначарского
Революцию повстречает настороженно. "Он приглядывался, – пишет Тэффи, – хотел понять и не понимал. "Кажется, в их идеях есть что-то человечное, – говорил, вспоминая свою униженную юность и сознавая себя сыном трудящегося народа. – Но нельзя жить с ними, все-таки невозможно!.." Тэффи скоро получит в Париже записку от него. На обрывке бумаги спешными, сокращенными словами значилось: "Умол. поддержать похлопоч. визу погибаем. Будьте другом добр. как были всегда. Сол. Чебот"…
"Овидий в снегах". Так назовет Сологуба стихотворец Вс. Рождественский. Он и был, как Овидий в изгнании, только в изгнании внутри своей страны.
Нет, ни до и после женитьбы надо делить жизнь стихотворца – до и после революции. Там слава крупнейшего поэта России, тут – старичок с тряпкой вокруг шеи, тянущий на салазках гнилые шпалы-дрова для печки. Там он – середина культуры, здесь лишь по счастливой случайности его едва не забирают в ЧК. Наконец, там он любящий и боготворимый муж, а после революции – вдовец, трагически утерявший жену…
"Убедительно прошу Совет Народных Комиссаров дать мне и жене моей… разрешение при первой же возможности выехать за рубеж для лечения… В течение последних двух лет я подвергся ряду грубых, незаслуженных и оскорбительных притеснений, как, например: выселение как из городской квартиры, так и с дачи, арендуемой мною под Костромой… лишение меня 65-рублевой учительской пенсии; конфискование моих трудовых взносов по страховке… Кроме четверти фунта хлеба и советского супа, мы ничего не получаем". А закончил послание и вовсе щемяще: дескать, если и тяжело быть лишним в чужой стране, то во много раз тягостнее "чувствовать себя излишним у себя дома, в стране, милее которой… нет ничего в целом мире".
Ответа ждали больше года.
Среди враждебно настроенных против большевиков беллетристов особенно неистовствовал Федор Сологуб… Я воочию убедился, как может низко пасть и поглупеть умный человек под воздействием политического ослепления… Рюрик Ивнев
Ныне опубликовано постановление Политбюро ЦК РКП(б) от 20 декабря 1919 года: "Переданное т. Троцким ходатайство Сологуба о позволенье ему выехать за границу отклонить. Поручить комиссии по улучшению условий жизни ученых включить в состав обслуживаемых ею 50 крупных стихотворцев и литераторов, в том числе Сологуба и Бальмонта"…
"Весной 1921 года, – пишет Ходасевич, – Луначарский подал в Политбюро заявление о нужды выпустить за границу больных Сологуба и Блока. Ходатайство было поддержано Горьким. Политбюро почему-то решило Сологуба выпустить, а Блока приостановить. 12 июля 21 г. постановление Политбюро было принято: "Разрешить выезд за границу Ф.Соллогуба", отчего-то с двумя "л" в фамилии".
Луначарский, узнав об этом, отправил в Политбюро едва ли не истерическое письмо, в каком ни с того, ни с сего "потопил" Сологуба. "Аргументация его, – пишет Ходасевич, – была приблизительно такова: товарищи, что ж вы мастерите? Я просил за Блока и Сологуба, а вы выпускаете одного Сологуба, меж тем как Блок – поэт революции, наша гордость… а Сологуб – ненавистник пролетариата, автор контрреволюционных памфлетов".
Некому было напомнить, как до революции Сологуб устраивал филантропические вечера в пользу "ссыльных большевиков". Помогал созывать на них шальных миллионеров – сам Митька Рубинштейн, главный из них, случался…
Блоку дали пропуск, которым тот не успел уже воспользоваться, Сологубу отказали.
Говорят, эта история и стала причиной смерти Чеботаревской.
С супругом Анастасией. 1910 год.
Окно с видом на дамбу
Все случилось на дамбе Тучкова моста в холодный сентябрьский вечер 1921 года. "Ведая состояние жены, Сологуб стерег ее, но иногда все-таки надо было выходить из дому за пайком или за гонораром. В одну из таких отлучек, – строчит свидетель, – Чеботаревская, надев валенки и наспех накинув на шею платок, выбежала из дому, добежала до моста, бросилась в Неву и с воплем "Господи, спаси!" исчезла под водой".
Он долго не верил в смерть жены. "Три миллиона рублей тому, кто покажет, где находится больная женщина, ушедшая из дому… худая, брюнетка, лет 40, черные волосы, большие глаза… была одета в темно-красный костюм с черноволосым, серое пальто, черную шелковую шляпу, серые валенки", – отпечатал он объявление. Сам бегал по городу и расклеивал его. И длинные семь месяцев ждал ее, накрывая стол на двоих. Даже к ее вязанью, оставленному в кресле, не прикасался: одна спица вколота в шерсть, другая – рядом. А когда 2 мая следующего уже года ледоход все-таки вынес тело "милой Настички", дал письменные свидетельства. "Найденный труп, – написал, – это моей жены…"
Ничего прекрасного, чистого и возвышенного в юношеской влюбленности нет, — говорил он. — Настоящая — чистая и прекрасная любовь бывает только после 60 лет… Елена Данько
Он умрет сквозь шесть лет после жены. В квартире, окна которой в упор смотрели на дамбу Тучкова моста. Шесть лет будет каждодневно видеть место гибели и жить в какой-то снежно-белой комнате, где даже портреты, висевшие на стенах, были окантованы в белоснежное. "Овидий в снегах", помните? "Здесь… стояла его кровать, производившая впечатление девичьей, – строчит очевидец, – и маленький письменный стол". Дома ходил в сером, в войлочных туфлях. Любил чай, мармелад и пирожные с ягодами. Слушая стихи, опускал вежды и покачивал ритмично ногой. Одно из последних его стихотворений начиналось так: "Был когда-то я поэт, а теперь поэта нет…"
За два дня до кончины его подвели к камину и он сжег все свои письма, дневники, которые все-таки писал, и рукопись оконченного романа. Так пишет Иванов-Разумник и добавляет: "Но на стихи, как произнёс, рука не поднялась". Вот тогда, на 64-м году жизни, он вдруг заплачет и, заливаясь слезами, будет жаловался неизвестно кому и укорять непонятно кого. "Умирать надо? Гнусность!.. Зачем? За что? Как смеют?" И словно молитву будет долбить: "Дай мне жизни еще хоть немного, чтоб я новые песни сложил!.."
Он будет забыт на восемь десятилетий. А ведь перед кончиной скажет Чуковскому: "У меня ненапечатанных стихов – 1234". – "Строк?" – переспросит тот. – "Нет, стихотворений. У меня еще не все зарегистрировано".
Федор Сологуб декламирует в Париже лекцию "Искусство наших дней". 1914 год.
Сердце учителя
Всю жизнь в Сологубе жил учитель. Он, так, любил ходить босиком. Даже в последние годы жизни в иные теплые летние ночи он выходил на пыльную набережную лишь для того, чтобы походить босиком по остывающему асфальту. Так вот он, учитель, или лучше сказать – проповедник, вдруг скажет своему известному в последний год: "Люди будут счастливы, когда все дети будут ходить босыми…" А кроме того, Чуковский повергнет странные для ненавистника Советов слова поэта. Оказывается, он, заметьте, одобрительно отзывался о пионерах и комсомольцах: "Все, что в них плохого, это извечное, русское, а все новое в них – хорошо. Я вижу их: дисциплина, дружба, веселье, умеют работать"…
Он любил иногда прикидываться волшебником, циником, нигилистом, эротоманом, забиякой, сатанистом, еще кем-то. А «внутри» него жил простой и хороший русский человек… Эрих Голлербах
Юбилей Федора Сологуба на сцене Александринского арены. 11 февраля 1924 года.
Учитель – это, говорят, навсегда. В Александринке, в битком набитом театре Сологуба незадолго до кончины чествовали. Праздновали 40-летие его творчества. Сологуб, вспоминал Оцуп, скучал на сцене, поморщился, когда к нему бросился Андрей Белоснежный и восторженно стиснул руку. "Вы делаете мне больно", – сказал громко. И почти сразу после этого откуда-то сверху, с галерки, раздался вдруг вопль: "Федя, и я хочу обнять тебя!.." Кричал школьный учитель Феди Тетерникова, с которым они не виделись сто лет. Сквозь несколько минут на огромной сцене рядом с прославленным поэтом оказался проковылявший наискосок ветхий старик. Седые ученик и преподаватель радостно обнялись и крепко поцеловались…
У правительства – нагайки…
У правительства –
нагайки, пулеметы и штыки.
Что же могут эти средства?
Так, немножко, пустячки.
А у нас иное средство,
им орудуем мы ловко,
Лютый враг его боится.
Это средство – забастовка.
Рядом с ловкой забастовкой
очень весело идет
Хоть и махонький,
но тоже удалой и злой бойкот.
1905
Невесте воин
Не десять солнц восходит здесь над нами,
А лишь одно,
И лишь одну просуществовать под небесами
Нам жизнь дано.
Но если враг наполнил содроганьем
Мой край родной,
Не надо жизни с милым расцветаньем
Мне и одной.
И как ни рыдай, свой взор в часы разлуки
К земле клоня,
Но не удержат ласковые руки
Твои меня.
Когда к тебе вернусь, меня героем
Ты не призывай:
Исполнил я, стремясь к жестоким боям,
Завет любви.
А если я паду за синей далью
В чужом краю,
Ты говори, горда своей печалью: "Сражён в бою".
1915
Обожаю я грусть твоих просторов…
Люблю я грусть твоих просторов,
Мой милый край, святая Русь.
Судьбы унылых вердиктов
Я не боюсь и не стыжусь.
И все твои пути мне милы,
И пусть грозит безумный путь
И тьмой, и холодом могилы,
Я не хочу с него свертеть.
Не заклинаю духа злого,
И, как молитву наизусть,
Твержу всё те ж четыре слова:
"Какой простор! Какая грусть!"
1899-1906
Словно лепится сурепица…
Словно лепится сурепица,
На обрушенный забор, –
Существования сонная безлепица
Отуманила мой взор.
Словно мальчик, быстро пчёлами
Весь облепленный, кричит, –
Стонет сердце под инъекциями
Злых и мелочных обид.
На улицах пусто и тихо
На улицах пусто и тихо,
И окна, и двери закрыты.
Со мною – безумное Лихо,
И нет от него мне защиты.
Оградой железной и медной
Сомкнулся от нищих богатый.
Я – странник унылый и бледный,
А Лихо – мой верный вожатый,
И с ним я расстаться не смею.
На улицах пусто и тихо.
Пойдём же дорогостоящий своею,
Косматое, дикое Лихо!
1898-1906